Лицо тоталитаризма. Беседы со Сталиным. Милован Джилас

 

Лицо тоталитаризма. Беседы со Сталиным. Милован Джилас




14:54 26.01.2020
http://antology.igrunov.ru/authors/jilas/stalin.html
   
Автор: Милован Джилас
Название: Лицо тоталитаризма. Беседы со Сталиным.
<…>
Как только мы из прихожей вошли в небольшой холл, появился Сталин – на этот раз в ботинках, в своем простом, застегнутом доверху френче, известном по довоенным картинам. В нем он казался еще меньше ростом и еще более простым, совсем домашним. Он ввел нас в свой небольшой и, как ни странно, почти пустой кабинет - без книг, без картин, с голыми деревянными стенами. Мы сели возле небольшого письменного стола, и он сразу начал расспрашивать о событиях вокруг югославского Верховного штаба.
По тому, как он этим интересовался, само собою обнаруживалось и различие между Сталиным и Молотовым.
У Молотова нельзя было проследить ни за мыслью, ни за процессом ее зарождения.
Характер его оставался также всегда замкнутым и неопределенным. Сталин же обладал живым и почти беспокойным темпераментом. Он спрашивал - себя и других и полемизировал - сам с собою и с остальными. Не хочу сказать, что Молотов не проявлял темперамента или что Сталин не умел сдерживаться и притворяться, - позже я и того и другого видел и в этих ролях. Просто Молотов был всегда без оттенков, всегда одинаков, вне зависимости от того, о чем или о ком шла речь, в то время как Сталин был совсем другим в своей коммунистической среде. Черчилль охарактеризовал Молотова как совершенного современного робота.
Это верно. Но это только внешняя и только одна из его особенностей.
Сталин был холоден и расчетлив не меньше Молотова. Однако у Сталина была страстная натура со множеством лиц, причем каждое из них было настолько убедительно, что казалось, что он никогда не притворяется, а всегда искренне переживает каждую из своих ролей. Именно поэтому он обладал большей проницательностью и большими возможностями, чем Молотов.
Создавалось впечатление, что Молотов на все - в том числе на коммунизм и его конечные цели - смотрит, как на величины относительные, как на что-то, чему он подчиняется не столько по собственному хотению, сколько в силу неизбежности. Для него как будто не существовало постоянных величин.
Преходящей, несовершенной реальности, ежедневно навязывающей нечто новое, он отдавал себя и всю свою жизнь. И для Сталина все было преходящим. Но это была его философская точка зрения. Потому что за преходящим и в нем самом - за данной реальностью и в ней самой - скрываются некие абсолютные великие идеалы, его идеалы, к которым он может приблизиться, конечно, исправляя и сминая при этом саму реальность и находящихся в ней живых людей.
Глядя в прошлое, мне кажется, что Молотов со своим релятивизмом и способностью к мелкой ежедневной практике и Сталин со своим фанатическим догматизмом, более широкими горизонтами и инстинктивным ощущением будущих, завтрашних возможностей идеально дополняли друг друга. Больше того, Молотов, хотя и мало что способный сделать без руководства Сталина, был последнему во многом необходим. Оба не стеснялись в выборе средств, но мне кажется, что Сталин их все-таки более внимательно обдумывал и сообразовывал с обстоятельствами. Для Молотова же выбор средств был заранее безразличен и неважен. Я думаю, что он не только подстрекал Сталина на многое, но и поддерживал его, устранял его сомнения. И хотя главная роль в претворении отсталой России в современную промышленную имперскую силу принадлежит Сталину - благодаря его многогранности и пробивной силе, - было бы ошибочно недооценивать роль Молотова, в особенности как практика.
Молотов и физически был как бы предназначен для такой роли:
основательный, размеренный, собранный и выносливый. Он пил больше Сталина, но его тосты были короче и нацелены на непосредственный политический эффект. Его личная жизнь была незаметной, и, когда я через год познакомился с его женой, скромной и изящной, у меня создалось впечатление, что на ее месте могла быть и любая другая, способная выполнять определенные, необходимые ему функции.
Разговор у Сталина начался с его возбужденных вопросов о дальнейшей судьбе Верховного штаба и подразделений вокруг него.
- Они перемрут с голоду! - волновался он.
Но я доказывал ему, что этого не может произойти.
- Как не может? - продолжал он. - Сколько раз бывало, что борцов уничтожал голод! Голод - это страшный противник любой армии.
Я объяснил ему:
- Местность там такая, что всегда можно найти какую-нибудь еду. Мы бывали и в гораздо более тяжелых положениях, и нас не сломил голод.
Мне удалось его убедить и успокоить.
Затем он снова заговорил о возможности оказания нам помощи. Советский фронт был слишком далеко, и истребители не могли еще сопровождать транспортные самолеты. В какой-то момент Сталин вспыхнул и начал ругать летчиков:
- Они трусы - боятся летать днем! Трусы, ей-богу, трусы!
Но Молотов, хорошо разбиравшийся во всей проблеме, начал защищать летчиков:
- Нет, они не трусы, отнюдь нет. Но у истребителей меньший радиус
действия, и транспортные самолеты были бы сбиты, прежде чем достигли цели.
И полезный груз их незначителен - они должны забирать много горючего для обратного полета.
Именно поэтому они могут летать только ночью и только с небольшим грузом.
Я поддержал Молотова, так как знал, что советские летчики добровольно предлагали летать и днем, то есть без защиты истребителей, только чтобы помочь югославским товарищам по борьбе.
Но я полностью согласился со Сталиным, который считал, что Тито, при нынешнем развившемся и сложном положении, должен иметь более постоянное местопребывание и избавиться от необходимости быть все время начеку.
Сталин, конечно, думал при этом и о советской миссии, по настоянию которой Тито только что согласился эвакуироваться в Италию, а оттуда на югославский остров Вис, где он оставался до прорыва Красной Армии в Югославию.
Сталин, правда, ничего не сказал об этой эвакуации, но мысль о ней уже формировалась в его голове.
Союзники уже согласились на создание советской воздушной базы на итальянской территории для помощи югославским борцам, и Сталин подчеркнул необходимость ускоренной переброски транспортных самолетов и приведения в готовность самой базы.
Мой оптимизм по поводу исхода этого немецкого наступления на Тито явно привел Сталина в хорошее настроение, и он перешел к нашим отношениям с союзниками, в первую очередь с Великобританией, что и было - как мне уже тогда показалось - главной целью этой встречи со мной.
Сущность его мыслей состояла, с одной стороны, в том, что не надо "пугать" англичан, - под этим он подразумевал, что следует избегать всего, вызывающего у них тревогу в связи с тем, что в Югославии революция и к власти придут коммунисты.
- Зачем вам красные пятиконечные звезды на шапках? Не форма важна, а результаты, а вы - красные звезды! Ей-богу, звезды не нужны! – сердился Сталин.
Но он не скрывал, что его раздражение невелико, - это был только упрек.
Я ему разъяснил:
- Красные звезды снять невозможно, они стали уже традицией и приобрели в глазах наших бойцов определенный смысл.
Он остался при своем мнении, но не настаивал и снова перешел к взаимоотношениям с западными союзниками:
- А вы, может быть, думаете, что мы, если мы союзники англичан, забыли, кто они и кто Черчилль? У них нет большей радости, чем нагадить своим союзникам, - в первой мировой войне они постоянно подводили и русских, и французов. А Черчилль?
Черчилль, он такой, что, если не побережешься, он у тебя копейку из кармана утянет. Да, копейку из кармана! Ей-богу, копейку из кармана! А Рузвельт?
Рузвельт не такой - он засовывает руку только за кусками покрупнее. А Черчилль?
Черчилль - и за копейкой.
Он несколько раз повторил, что нам следует опасаться "Интеллидженс сервис" и коварства - особенно английского - в отношении жизни Тито:
- Ведь они убили генерала Сикорского, - а Тито бы и тем более. Что для них пожертвовать двумя-тремя людьми для Тито - они своих не жалеют! А про Сикорского - это не я говорю, это мне Бенеш рассказывал: посадили Сикорского в самолет и прекрасно свалили - ни доказательств, ни свидетелей.
Сталин несколько раз повторил эти предостережения, а я по возвращении передал их Тито. Они, очевидно, сыграли известную роль в подготовке его конспиративного ночного полета с острова Вис на советскую оккупационную территорию в Румынии 21 сентября 1944 года.
Затем Сталин перешел к нашим взаимоотношениям с югославским королевским правительством. Новым королевским представителем был доктор Иван Шубашич, который обещал урегулировать взаимоотношения с Тито и признать Народно-освободительную армию главной силой в борьбе против оккупантов.
Сталин настаивал:
- Не отказывайтесь от переговоров с Шубашичем, ни в коем случае не отказывайтесь. Не атакуйте его сразу - надо посмотреть, чего он хочет.
Поговорите с ним. Вы не можете получить признания сразу - надо найти к этому переход. С Шубашичем надо говорить, может, с ним можно как-то сговориться.
Он настаивал не категорически, но упорно. Я передал все Тито и членам Центрального комитета, и, надо полагать, это сыграло роль в известном соглашении Тито - Шубашич.
Затем Сталин пригласил нас к ужину, но в холле мы задержались перед картой мира, на которой Советский Союз был обозначен красным цветом и потому выделялся и казался больше, чем обычно. Сталин провел рукой по Советскому Союзу и воскликнул, продолжая свои высказывания по поводу британцев и американцев:
- Никогда они не смирятся с тем, чтобы такое пространство было красным - никогда, никогда!
На этой карте я обратил внимание на район Сталинграда, обведенный с запада синим карандашом, - очевидно, это сделал Сталин до или во время битвы за Сталинград.
Он заметил мой взгляд, и мне показалось, что ему это приятно, хотя он никак не обнаружил своих чувств.
Не помню, по какому поводу я заметил:
- Без индустриализации Советский Союз не смог бы удержаться и вести такую войну.
Сталин прибавил:
- Вот из-за этого мы и поссорились с Троцким и Бухариным.
Это было единственный раз - здесь, перед картой, - что я когда-либо слыхал от него об этих его противниках: "Поссорились!".
В столовой нас уже ожидали стоя два или три человека из советских верхов, но из Политбюро не было никого, кроме Молотова. Я забыл их имена - да они и так всю ночь молчали и держались замкнуто.
В своих воспоминаниях Черчилль образно описывает импровизированный ужин в Кремле у Сталина. Но у Сталина постоянно так ужинали.
В просторной, без украшений, но отделанной со вкусом столовой на передней половине длинного стола были расставлены разнообразные блюда в подогретых и покрытых крышками тяжелых серебряных мисках, а также напитки, тарелки и другая посуда. Каждый обслуживал себя сам и садился куда хотел вокруг свободной половины стола. Сталин никогда не сидел во главе, но всегда садился на один и тот же стул: первый слева от главы стола.
Выбор еды и напитков был огромным - преобладали мясные блюда и разные сорта водки. Но все остальное было простым, без претензии. Никто из прислуги не появлялся, если Сталин не звонил, а понадобилось это только один раз, когда я захотел пива. Войти в столовую мог только дежурный офицер. Каждый ел что хотел и сколько хотел, предлагали и понуждали только пить - просто так и под здравицы.
Такой ужин обычно длился по шести и более часов - от десяти вечера до четырех-пяти утра. Ели и пили не спеша, под непринужденный разговор, который от шуток и анекдотов переходил на самые серьезные политические и даже философские темы.
На этих ужинах в неофициальной обстановке приобретала свой подлинный облик значительная часть советской политики, они же были и наиболее частым и самым подходящим видом развлечения и единственной роскошью в однообразной и угрюмой жизни Сталина.
Сотрудники Сталина тоже привыкли к такому образу жизни и работы, проводя ночи на ужинах у Сталина или у кого-нибудь из других руководителей. В своих кабинетах они до обеда не появлялись, зато обыкновенно оставались в них до поздней ночи. Это усложняло и затрудняло работу высшей администрации, но она приспособилась. Приспособился и дипломатический корпус, поскольку он имел контакт с кем-нибудь из членов Политбюро.
Не было никакой установленной очередности присутствия членов Политбюро или других высокопоставленных руководителей на этих ужинах. Обычно присутствовали те, кто имел какое-то отношение к делам гостя или к текущим вопросам. Но круг приглашаемых был, очевидно, узок, и бывать на этих ужинах считалось особой честью. Один лишь Молотов бывал на них всегда – я думаю, потому, что он был не только наркомом (а затем министром) иностранных дел, но фактически заместителем Сталина.
На этих ужинах советские руководители были наиболее близки между собой, наиболее интимны. Каждый рассказывал о новостях своего сектора, о сегодняшних встречах, о своих планах на будущее. Богатая трапеза и большое, хотя не чрезмерное количество алкоголя оживляли дух, углубляли атмосферу сердечности и непринужденности. Неопытный посетитель не заметил бы почти никакой разницы между Сталиным и остальными. Но она была: к его мнению внимательно прислушивались, никто с ним не спорил слишком упрямо - все несколько походило на патриархальную семью с жестким хозяином, выходок которого челядь всегда побаивалась.
Сталин поглощал количество еды, огромное даже для более крупного человека. Чаще всего это были мясные блюда - здесь чувствовалось его горское происхождение. Он любил и различные специальные блюда, которыми изобилует эта страна с разным климатом и цивилизациями, но я не заметил, чтобы какое-то определенное блюдо ему особенно нравилось. Пил он скорее умеренно, чаще всего смешивая в небольших бокалах красное вино и водку. Ни разу я не заметил на нем признаков опьянения, чего не мог бы сказать про Молотова, а в особенности про Берию, который был почти пьяницей. Регулярно объедавшиеся на таких ужинах советские вожди, днем ели мало и нерегулярно, а многие из них один день в неделю для "разгрузки" проводили на фруктах и соках.
На этих ужинах перекраивалась судьба громадной русской земли, освобожденных стран, а во многом и всего человечества. На них, конечно, никто не выступал в поддержку крупных творческих произведений "инженеров человеческих душ", зато, надо полагать, многие из этих произведений были там навеки похоронены.
Одного я там ни разу не слыхал - разговоров о внутрипартийной оппозиции и о расправах с нею. Это, очевидно, входило главным образом в компетенцию лично Сталина и секретной полиции. А поскольку советские вожди были тоже только людьми, - про совесть они часто забывали, тем более охотно, что воспоминание о ней могло быть опасным для их собственной участи.
Я упомянул только то, что мне показалось значительным при этих свободных и незаметных переходах с темы на тему на этой встрече.
Напоминая о прежних связях южных славян с Россией, я сказал:
- Русские цари не понимали стремлений южных славян, для них важно было империалистическое наступление, а для нас - освобождение.
Сталин интересовался Югославией иначе, чем остальные советские руководители. Он не расспрашивал про жертвы и разрушения, а про то, какие создались там внутренние отношения и каковы реальные силы повстанческого движения. Но и эти сведения он добывал, не ставя вопросы, а в ходе собеседования.
В какой-то момент он заинтересовался Албанией:
- Что там происходит на самом деле? Что это за народ?
Я объяснил:
- В Албании происходит более или менее то же самое, что в Югославии.
Албанцы - наиболее древние жители Балкан, старше славян.
- А откуда у них славянские названия населенных пунктов? - спросил
Сталин. - Может быть, у них все-таки есть какие-то связи со славянами?
Я разъяснил и это:
- Славяне раньше населяли долины - оттуда славянские названия поселений, албанцы их во времена турок оттеснили.
Сталин лукаво подмигнул:
- А я надеялся, что албанцы хоть немного славяне. Рассказывая о способах ведения борьбы и жестокости войны в Югославии, я пояснил, что мы не берем немцев в плен, потому что и они каждого нашего убивают. Сталин перебил с улыбкой:
- А наш один конвоировал большую группу немцев и по дороге перебил их всех, кроме одного. Спрашивают его, когда он пришел к месту назначения: "А где остальные?" "Выполняю, - говорит, - распоряжение Верховного Главнокомандующего: перебить всех до одного - вот я вам и привел одного".
В разговоре он заметил о немцах:
- Они странный народ - как овцы. Я помню в детстве: куда баран, туда за ним и остальные. Помню, когда я был до революции в Германии: группа немецких социал-демократов опоздала на съезд, так как должны были ожидать проверки билетов или чего-то в этом роде. Разве русские так бы поступили?
Кто-то хорошо сказал: в Германии совершить революцию невозможно, так как пришлось бы мять траву на газонах.
Он спрашивал меня, как называются по-сербски отдельные предметы.
Естественно, обнаружилось большое сходство между русским и сербским языками.
- Ей-богу, - воскликнул Сталин, - что тут еще говорить: один народ!
Рассказывали и анекдоты, и Сталину особенно понравился один, который рассказал я. Разговаривают турок и черногорец в один из редких моментов перемирия. Турок интересуется, почему черногорцы все время затевают войны.
"Для грабежа, - говорит черногорец. - Мы - люди бедные, вот и смотрим, нельзя ли где пограбить.
А вы ради чего воюете?" "Ради чести и славы", - отвечает турок. На это черногорец: "Ну да, каждый воюет ради того, чего у него нет".
Сталин с хохотом прокомментировал:
- Ей-богу, глубокая мысль: каждый воюет ради того, чего у него нет!
Смеялся и Молотов, но опять скупо и беззвучно - действительно, у него не было способности ни создавать, ни воспринимать юмор, Сталин расспрашивал, с кем из руководителей я встречался в Москве. Когда я упомянул Димитрова и Мануильского, он заметил:
- Димитров намного умнее Мануильского, намного умнее.
В связи с этим он вспомнил о роспуске Коминтерна:
- Они, западные, настолько подлы, что нам ничего об этом даже не намекнули. А мы вот упрямые: если бы они нам что-нибудь сказали, мы бы его до сих пор не распустили! Положение с Коминтерном становилось все более ненормальным. Мы с Вячеславом Михайловичем тут голову ломаем, а Коминтерн проталкивает свое - и все больше недоразумений. С Димитровым работать легко, а с другими труднее. Но что самое важное: само существование всеобщего коммунистического форума, когда коммунистические партии должны найти национальный язык и бороться в условиях своей страны, - ненормальность, нечто неестественное.
Во время ужина пришли две телеграммы - Сталин дал мне прочесть и ту и другую.
В одной было содержание разговора Шубашича в государственном департаменте.
Шубашич стоял на такой точке зрения: мы, югославы, не можем идти ни против Советского Союза, ни проводить антирусскую политику, потому что у нас очень сильны славянские и прорусские традиции. Сталин на это заметил:
- Это он, Шубашич, пугает американцев! Но почему он их пугает? Да, пугает их! Но почему, почему?
Затем он прибавил, очевидно, заметив удивление на моем лице:
- Они крадут у нас телеграммы, но и мы у них.
Вторая телеграмма была от Черчилля. Он сообщал, что завтра начнется высадка во Франции. Сталин начал издеваться над телеграммой:
- Да, будет высадка, если не будет тумана. Всегда до сих пор находилось что-то, что им мешало, - сомневаюсь, что и завтра что-нибудь будет. Они ведь могут натолкнуться на немцев! Что, если они натолкнутся на немцев?
Высадки, может, и не будет, а как до сих пор - обещания.
Молотов, как всегда заикаясь, начал доказывать:
- Нет, на этот раз будет на самом деле.
У меня не создалось впечатления, что Сталин серьезно сомневается в высадке союзников, а что ему хотелось ее высмеять - в особенности высмеять причины предыдущих откладываний высадки.
Суммируя сегодня впечатления того вечера, мне кажется, что я мог бы сделать следующие выводы: Сталин сознательно запугивал югославских руководителей, чтобы ослабить их контакты с Западом, одновременно стараясь подчинить своим интересам их политику, превратить ее в придаток своей западной политики, в особенности в отношениях с Великобританией.
Основываясь на своих идеях и практике и на собственном историческом опыте, он считал надежным только то, что зажато в его кулаке; каждого же, находящегося вне его полицейского контроля, он считал своим потенциальным противником. Течение войны вырвало югославскую революцию из-под его контроля, а власть, которая из нее рождалась, слишком хорошо осознала свои собственные возможности, и он не мог ей прямо приказывать. Он это знал и просто делал что мог, используя антикапиталистические предрассудки югославских руководителей, пытаясь привязать этих руководителей себе и подчинить их политику своей.
Мир, в котором жили советские вожди, - а это был и мой мир, - постепенно начинал представать передо мною в новом виде: ужасная, не прекращающаяся борьба на всех направлениях. Все обнажалось и концентрировалось на сведении счетов, которые отличались друг от друга лишь по внешнему виду и где в живых оставался только более сильный и ловкий. И меня, исполненного восхищения к советским вождям, охватывало теперь головокружительное изумление при виде воли и бдительности, не покидавших их ни на мгновение.
Это был мир, где не было иного выбора, кроме победы или смерти.
Таков был Сталин - творец новой социальной системы.
 
СОМНЕНИЯ
 
1
Мне, наверное, не пришлось бы ехать во второй раз в Москву и снова встречаться со Сталиным, если бы я не стал жертвой своей прямолинейности.
Дело в том, что после прорыва Красной Армии в Югославию и освобождения Белграда осенью 1944 года произошло столько серьезных - одиночных и групповых - выпадов красноармейцев против югославских граждан и военнослужащих, что это для новой власти и Коммунистической партии Югославии переросло в политическую проблему.
Югославские коммунисты представляли себе Красную Армию идеальной, а в собственных рядах немилосердно расправлялись даже с самыми мелкими грабителями и насильниками. Естественно, что они были поражены происходившим больше, чем рядовые граждане, которые по опыту предков ожидают грабежа и насилий от любой армии. Однако эта проблема существовала и усложнялась тем, что противники коммунистов использовали выходки красноармейцев для борьбы против неукрепившейся еще власти и против коммунизма вообще. И еще тем, что высшие штабы Красной Армии были глухи к жалобам и протестам, и создавалось впечатление, что они намеренно смотрят сквозь пальцы на насилия и насильников.
Как только Тито вернулся из Румынии в Белград, - одновременно он побывал в Москве и впервые встречался со Сталиным, - надо было решить и этот вопрос.
На совещании у Тито, где кроме Карделя и Ранковича присутствовал и я, решили переговорить с начальником советской миссии, генералом Корнеевым. А чтобы Корнеев воспринял все это как можно серьезнее, договорились, что встречаться с ним будет не один Тито, а мы втроем и еще два выдающихся югославских командующих - генералы Пеко Дапчевич и Коча Попович.
Тито изложил Корнееву проблему в весьма смягченной и вежливой форме, и поэтому нас очень удивил его грубый и оскорбительный отказ. Мы советского генерала пригласили как товарища и коммуниста, а он выкрикивал:
- От имени советского правительства я протестую против подобной клеветы на Красную Армию, которая...
Напрасны были все наши попытки его убедить - перед нами внезапно оказался разъяренный представитель великой силы и армии, которая "освобождает".
Во время разговора я сказал:
- Трудность состоит еще в том, что наши противники используют это против нас, сравнивая выпады красноармейцев с поведением английских офицеров, которые таких выпадов не совершают.
Особенно грубо и не желая ничего понимать, Корнеев реагировал именно на эту фразу:
- Самым решительным образом протестую против оскорблений, наносимых Красной Армии путем сравнения ее с армиями капиталистических стран!
Югославские власти только через некоторое время собрали данные о беззакониях красноармейцев: согласно заявлениям граждан, произошел 121 случай изнасилования, из которых - изнасилование с последующим убийством, и 1204 случая ограбления с нанесением повреждений - цифры не такие уж малые, если принять во внимание, что Красная Армия вошла только в северо-восточную часть Югославии. Эти цифры показывают, что югославское руководство обязано было реагировать на эти инциденты как на политическую проблему, тем более серьезную, что она сделалась также предметом внутрипартийной борьбы. Коммунисты эту проблему ощутили и как моральную: неужели это и есть та идеальная Красная Армия, которую мы ждали с таким нетерпением? <…>
5
И все же я был приятно удивлен, когда на интимный ужин на даче Сталина пригласили и меня. Доктор Шубашич, разумеется, об этом даже не подозревал - из югославов там были только мы, югославские министры-коммунисты, а с советской стороны ближайшие сотрудники Сталина: Маленков, Булганин, генерал Антонов, Берия и, конечно, Молотов.
Как обычно, около десяти часов вечера мы собрались за столом у Сталина - я приехал вместе с Тито. Во главе стола сел Берия, справа Маленков, затем я и Молотов, потом Андреев и Петрович, а слева Сталин, Тито, Булганин и генерал Антонов, начальник Генерального штаба.
Берия был тоже небольшого роста - в Политбюро у Сталина, наверное, и не было людей выше его. Берия тоже был полный, зеленовато-бледный, с мягкими влажными ладонями. Когда я увидел его четырехугольные губы и жабий взгляд сквозь пенсне, меня как током ударило - настолько он был похож на Вуйковича, одного из начальников белградской королевской полиции, особым пристрастием которого было мучить коммунистов. Только усилием воли я отогнал от себя неприятное сравнение, напрашивавшееся так назойливо еще потому, что сходство было не только внешнее, а и в выражении – смесь самоуверенности, насмешливости, чиновничьего раболепия и осторожности. Берия был грузин, как и Сталин, но это нельзя было заключить по его внешности - грузины обычно костистые и брюнеты. Он и тут был неопределенным - его можно было принять за славянина или литовца, а скорее всего за какую-то смесь.
Маленков был еще более низкорослым и полным, но типичным русским с монгольской примесью - немного рыхлый брюнет с выдающимися скулами. Он казался замкнутым, внимательным человеком без ярко выраженного характера. Под слоями и буграми жира как будто двигался еще один человек, живой и находчивый, с умными и внимательными черными глазами. В течение долгого времени было известно, что он неофициальный заместитель Сталина по партийным делам. Почти все, связанное с организацией партии, возвышением и снятием партработников, находилось в его руках. Он изобрел "номенклатурные списки" кадров - подробные биографии и автобиографии всех членов и кандидатов многомиллионной партии, которые хранились и систематически обрабатывались в Москве. Я использовал встречу, чтобы попросить у него произведение Сталина "Об оппозиции", которое было изъято Из открытого употребления из-за содержащихся в нем многочисленных цитат Троцкого, Бухарина и других. На следующий день я получил подержанный экземпляр – он и сейчас в моей библиотеке.
Булганин был в генеральской форме. Крупный, красивый и типично русский, со старинной бородкой и весьма сдержанный в выражениях. Генерал Антонов был еще молод - красивый и стройный брюнет, в разговор он вмешивался, только когда дело его касалось.
Очутившись лицом к лицу со Сталиным, я вдруг почувствовал уверенность в себе, хотя он ко мне и здесь долго не обращался.
Только когда атмосфера оживилась благодаря напиткам, тостам и шуткам, Сталин посчитал, что наступило время покончить распрю со мной. Он сделал это полушутливым образом: налил мне стопку водки и предложил выпить за Красную Армию. Не сразу поняв его намерение, я хотел выпить за его здоровье.
- Нет, нет, - настаивал он, усмехаясь и испытующе глядя на меня, - именно за Красную Армию! Что, не хотите выпить за Красную Армию?
Разумеется, я выпил, хотя у Сталина я избегал пить что-либо, кроме пива, потому что я не люблю алкоголь и потому что пьянство не вязалось с моими взглядами, хотя я никогда не был и проповедником трезвости.
Затем Сталин спросил - что там было с Красной Армией? Я ему объяснил, что вовсе не хотел оскорблять Красную Армию, а хотел указать на ошибки некоторых ее служащих и на политические затруднения, которые нам это создавало.
Сталин перебил:
- Да. Вы, конечно, читали Достоевского? Вы видели, какая сложная вещь человеческая душа, человеческая психология? Представьте себе человека, который проходит с боями от Сталинграда до Белграда - тысячи километров по своей опустошенной земле, видя гибель товарищей и самых близких людей!
Разве такой человек может реагировать нормально? И что страшного в том, если он пошалит с женщиной после таких ужасов? Вы Красную Армию представляли себе идеальной. А она не идеальная и не была бы идеальной, даже если бы в ней не было определенного процента уголовных элементов – мы открыли тюрьмы и всех взяли в армию. Тут был интересный случай.
Майор-летчик пошалил с женщиной, а нашелся рыцарь-инженер, который начал ее защищать. Майор за пистолет: "Эх ты, тыловая крыса!" - и убил рыцаря-инженера. Осудили майора на смерть. Но дело дошло до меня, я им заинтересовался и - у меня на это есть право как у Верховного Главнокомандующего во время войны - освободил майора, отправил его на фронт. Сейчас он один из героев. Воина надо понимать. И Красная Армия не идеальна. Важно, чтобы она била немцев - а она их бьет хорошо, - все остальное второстепенно.
Немного позже, после возвращения из Москвы, я с ужасом узнал и о гораздо большей степени "понимания" им грехов красноармейцев. Наступая по Восточной Пруссии, советские солдаты, в особенности танкисты, давили и без разбора убивали немецких беженцев - женщин и детей. Об этом сообщили Сталину, спрашивая его, что следует делать в подобных случаях. Он ответил:
"Мы читаем нашим бойцам слишком много лекций - пусть и они проявляют инициативу!"
Сталин спросил меня:
- А генерал Корнеев, начальник нашей миссии, что он за человек?
Я не хотел говорить о Корнееве и о его миссии что-либо дурное, хотя сказать можно было многое. Сталин продолжал:
- Он, бедняга, не глуп, но он пьяница, неизлечимый пьяница!
После этого Сталин начал шутить по поводу того, что я пил пиво, которое я, кстати, тоже не люблю:
- А Джилас пьет пиво, как немец, как немец - он немец, ей-богу, немец.
Мне эта шутка пришлась не очень по вкусу: в то время немцы - даже и то небольшое количество коммунистов-эмигрантов на нашей стороне - котировались в Москве ниже всех прочих, но я принял ее не сердясь и без внутреннего возмущения.
Этим, как казалось, спор вокруг Красной Армии был исчерпан. Отношение Сталина ко мне стало сердечным, как прежде.
Так это продолжалось до конфликта между югославскими советским ЦК в 1948 году, когда Молотов и Сталин в своих письмах снова использовали и извратили этот самый спор и "оскорбления", которые я нанес Красной Армии.
Сталин намеренно - одновременно и шутливо и зло - поддразнивал Тито: плохо отзывался о югославской и хорошо о болгарской армии. Недавно, прошедшей зимой, югославские части, пополненные свежемобилизованными новобранцами, впервые участвовали в серьезных регулярных боевых операциях и терпели неудачи. Сталин, очевидно, имевший обо всем точные сведения, язвил:
- Болгарская армия лучше югославской. У болгар были недостатки и враги в армии.
Но они расстреляли десяток-другой - и сейчас все в порядке. Болгарская армия очень хороша - обученная, дисциплинированная. А ваша, югославская, - все еще партизаны, неспособные к серьезным фронтовым сражениям. Один немецкий полк зимой разогнал вашу дивизию! Полк - дивизию!
Немного погодя Сталин предложил тост за югославскую армию, не забыв при этом прибавить:
- Но за такую, которая будет хорошо драться и на равнине!
Тито воздерживался от реакций на замечания Сталина. Когда Сталин отпускал какую-нибудь остроту по нашему адресу, Тито со сдержанной улыбкой молча поглядывал на меня, а я его взгляд встречал с солидарностью и симпатией. Но когда Сталин сказал, что болгарская армия лучше югославской, Тито не выдержал и воскликнул, что югославская армия быстро устранит свои недостатки.
В отношениях между Сталиным и Тито было что-то особое, недосказанное - как будто между ними существовали какие-то взаимные обиды, но ни один ни другой по каким-то своим причинам их не высказывал. Сталин следил за тем, чтобы никак не обидеть лично Тито, но одновременно мимоходом придирался к положению в Югославии. Тито же относился к Сталину с уважением, как к старшему, но чувствовалось, что он дает отпор, в особенности сталинским упрекам по поводу положения в Югославии.
В какой-то момент Тито сказал, что в социализме существуют новые явления и что социализм проявляет себя сейчас по-иному, чем прежде, на что Сталин заявил:
- Сегодня социализм возможен и при английской монархии. Революция нужна теперь не повсюду. Тут недавно у меня была делегация британских лейбористов и мы говорили как раз об этом. Да, есть много нового. Да, даже и при английском короле возможен социализм.
Как известно, Сталин никогда открыто не становился на такую точку зрения.
Британские лейбористы вскоре после этого получили большинство на выборах и национализировали свыше 20% промышленности. Но все-таки Сталин никогда не признал эти меры социалистическими и не назвал лейбористов социалистами. Я думаю, что он не сделал этого главным образом из-за несогласия и столкновений с лейбористским правительством во внешней политике.
Во время разговора об этом я сказал, что в Югославии, в сущности, советская власть - все ключевые позиции в руках коммунистической партии и никакой серьезной оппозиционной партии нет. Но Сталин с этим не согласился:
- Нет, у вас не советская власть - у вас нечто среднее между Францией де Голля и Советским Союзом.
Тито добавил, что в Югославии происходит нечто новое. Но дискуссия осталась неоконченной.
Я внутренне не согласился с точкой зрения Сталина и думаю, что мое мнение не отличалось от мнения Тито.
Сталин изложил свою точку зрения и на существенную особенность идущей войны.
- В этой войне не так, как в прошлой, а кто занимает территорию, насаждает там, куда приходит его армия, свою социальную систему. Иначе и быть не может.
Он без подробных обоснований изложил суть своей панславистской политики:
- Если славяне будут объединены и солидарны - никто в будущем пальцем не шевельнет. Пальцем не шевельнет! - повторял он, резко рассекая воздух указательным пальцем.
Кто-то высказал мысль, что немцы не оправятся в течение следующих пятидесяти лет. Но Сталин придерживался другого мнения:
- Нет, оправятся они, и очень скоро. Это высокоразвитая промышленная страна с очень квалифицированным и многочисленным рабочим классом и технической интеллигенцией - лет через двенадцать-пятнадцать они снова будут на ногах. И поэтому нужно единство славян. И вообще, если славяне будут едины - никто пальцем не шевельнет.
В какой-то момент он встал, подтянул брюки, как бы готовясь к борьбе или кулачному бою, и почти в упоении воскликнул:
- Война скоро кончится, через пятнадцать-двадцать лет мы оправимся, а затем - снова!
Что-то жуткое было в его словах: ужасная война еще шла. Но импонировала его уверенность в выборе направления, по которому надо идти, сознание неизбежного будущего, которое предстоит миру, где он живет, и движению, которое он возглавляет.
Все остальное, что он сказал в тот вечер, едва ли стоило запоминать - много ели, еще больше пили и поднимали бесчисленные и бессмысленные тосты.
Молотов рассказал, как Сталин подшутил над Черчиллем: Сталин поднял тост за разведчиков и службу разведки, намекая на неуспех Черчилля в Галлиполи в первую мировую войну, причиной которого была недостаточная осведомленность британцев.
Но он не без удовольствия упомянул и тонкое остроумие Черчилля. В Москве, под бокал хорошего вина, Черчилль сказал, что заслуживает высший советский орден и величайшую благодарность Красной Армии, потому что в свое время интервенцией в Архангельске он научил ее хорошо драться. Вообще можно было заметить, что Черчилль, хотя они его и не любили, произвел на советских вождей весьма сильное впечатление - дальновидный и опасный "буржуазный государственный деятель".
<…>
Ужин начался с того, что кто-то, думаю, что сам Сталин, предложил, чтобы каждый сказал, сколько сейчас градусов ниже нуля, и потом, в виде штрафа, выпил бы столько стопок водки, на сколько градусов он ошибся. Я, к счастью, посмотрел на термометр в отеле и прибавил несколько градусов, зная, что ночью температура падает, так что ошибся всего на один градус. Берия, помню, ошибся на три и добавил, что это он нарочно, чтобы получить побольше водки.
Подобное начало ужина породило во мне еретическую мысль: ведь эти люди, вот так замкнутые в своем узком кругу, могли бы придумать и еще более бессмысленные поводы, чтобы пить водку, - длину столовой в шагах или число пядей в столе. А кто знает, может быть, они и этим занимаются! От определения количества водки по градусам холода вдруг пахнуло на меня изоляцией, пустотой и бессмысленностью жизни, которой живет советская верхушка, собравшаяся вокруг своего престарелого вождя и играющая одну из решающих ролей в судьбе человеческого рода. Вспомнил я и то, что русский царь Петр Великий устраивал со своими помощниками похожие пирушки, на которых ели и пили до потери сознания и решали судьбу России и русского народа.
Ощущение опустошенности такой жизни не исчезало, а постоянно ко мне во время ужина возвращалось, несмотря на то что я гнал его от себя. Его особенно усугубляла старость Сталина с явными признаками сенильности. И никакие уважение и любовь, которые я все еще упрямо пестовал в себе к его личности, не могли вытеснить из моего сознания этого ощущения. В его физическом упадке было что-то трагическое и уродливое.
Но трагическое не было на виду - трагическими были мои мысли о неизбежности распада даже такой великой личности. Зато уродливое проявлялось ежеминутно.
Сталин и раньше любил хорошо поесть, но теперь он проявлял такую прожорливость, словно боялся, что ему не достанется любимое блюдо. Пил же он сейчас, наоборот, меньше и осторожнее, как бы взвешивая каждую каплю, - чтобы не повредила. Еще более заметным было изменение его мысли. Он охотно вспоминал свою молодость - ссылку в Сибири, детство на Кавказе, новое же каждый раз сравнивал с чем-нибудь из прошедшего:
- Да, помню, то же самое было...
Непостижимо, насколько он изменился за два-три года. Когда я видел его в последний раз, в 1945 году, он был еще подвижным, с живыми и свежими мыслями, с острым юмором. Но тогда была война, и ей, очевидно, Сталин отдал последнее напряжение сил, достиг своих последних пределов. Сейчас он смеялся над бессмысленными и плоскими шутками, а политический смысл рассказанного мною анекдота, в котором он перехитрил Черчилля и Рузвельта, не только до него не дошел, но мне показалось, что он по-старчески обиделся, - на лицах присутствующих я увидел неловкость и озадаченность.
В одном лишь он был прежним Сталиным: резкий, острый, подозрительный при любом несогласии с ним. Он прерывал даже Молотова, и между ними чувствовалась напряженность. Все ему поддакивали, избегая излагать свое мнение прежде, чем он выскажет свое, спешили с ним согласиться. Как обычно, разговор перескакивал с темы на тему, так я его и буду извлекать из памяти.
Сталин заговорил и об атомной бомбе:
- Это сильная вещь, сильная!
На его лице было выражение восхищения, ясно было, что он не успокоится до тех пор, пока и сам не добудет эту "сильную вещь". Но он ничего не сказал, есть ли она уже у СССР, идет ли над нею работа.
Между тем когда Кардель и я месяц спустя встретились в Москве с Димитровым, он нам как бы по секрету рассказал, что у русских уже есть атомная бомба, причем лучше американской, то есть той, что была сброшена на Хиросиму. Думаю, что это не соответствовало действительности и что русские только создавали атомную бомбу. Но разговор был, и я его привожу.
В эту ночь и потом на встрече с болгарской делегацией Сталин говорил, что Германия останется разделенной:
- Запад из западной Германии сделает свое, а мы из восточной Германии свое государство!
Эта его мысль была новой, однако понятной - она исходила из всего курса советской политики по отношению к Восточной Европе и по отношению к Западу.
Непонятным для меня было заявление Сталина и советских руководителей в присутствии болгар и югославов летом 1946 года, что вся Германия должна быть нашей, то есть советской, коммунистической. Один из присутствующих, когда я его спросил: "А как русские думают это осуществить?" – ответил мне: "Вот этого и я не знаю!" Я думаю, что не знали и те, кто произносил это заявление, и что они еще были опьянены военными победами и надеждой на экономический и иной распад Западной Европы.
Сталин меня внезапно в конце ужина спросил, почему в югославской партии мало евреев и почему они не играют в ней никакой роли? Я попытался объяснить:
- Евреев в Югославии вообще немного, и в большинстве они принадлежали к среднему слою. - Я добавил: - Единственный выдающийся коммунист-еврей это Пьяде, но и он больше чувствует себя сербом, чем евреем.
Сталин начал вспоминать:
- Пьяде, небольшой, в очках? Да, помню, он был у меня. А каковы его функции?
- Член Центрального комитета, старый коммунист, переводчик "Капитала", - объяснил я.
- А у нас в Центральном комитете евреев нет! прервал меня он и начал вызывающе смеяться:
- Вы антисемиты! И вы, Джилас, и вы антисемит! Этот смех и его слова я понял, как и следовало, в обратном смысле - как выражение его антисемитизма и вызов, чтобы я высказал свое мнение о евреях, в особенности о евреях в коммунистическом движении. Я молчал и посмеивался - это мне было нетрудно, поскольку я антисемитом никогда не был, а коммунистов разделял только на хороших и плохих.
Но Сталин вскоре и сам оставил эту скользкую тему, удовлетворившись циничным вызовом. Слева от меня сидел молчаливый Молотов, а справа многословный Жданов. Последний рассказывал о своих контактах с финнами и с уважением говорил об их аккуратности при поставке репараций:
- Все точно вовремя, в прекрасной упаковке и отличного качества.
Он закончил:
- Мы сделали ошибку, что их не оккупировали, - теперь бы все было уже кончено, если бы мы это сделали.
Сталин:
- Да, это была ошибка, - мы слишком оглядывались на американцев, а они и пальцем бы не пошевелили.
Молотов:
- Ах, Финляндия - это орешек!
Жданов как раз в это время организовывал встречи с композиторами и готовил постановление о музыке. Он любил оперы и между прочим спросил меня:
- А у вас в Югославии есть оперные театры?
Удивленный его вопросом, я ответил:
- В Югославии оперы идут в девяти театрах! - и одновременно подумал:
как мало они знают о Югославии. Видно, что они ею интересуются только как географической областью.
Жданов, единственный из всех, пил апельсиновый сок. Объяснил, что из-за болезни сердца. Я его спросил:
- А какие последствия могут быть от этой болезни?
Сдержанно улыбнувшись, он ответил с обычной иронией:
- Могу умереть в любой момент, а могу прожить очень долго.
Действительно, было заметно, что он чрезмерно возбуждается, что у него нервная, повышенная реакция.
Новый план был только что принят, и Сталин, не обращаясь ни к кому определенно, подчеркнул, что надо бы повысить заработную плату преподавательскому составу.
Затем он сказал мне:
- Наши преподаватели очень хороши, а зарплата у них низкая, надо что-то предпринимать.
Все согласились с ним, а я не без горечи вспомнил про низкое жалованье и плохие условия жизни югославских работников просвещения и про свое бессилие им помочь.
Вознесенский все время молчал - он держался как младший среди старших. Сталин обратился к нему непосредственно только один раз: - Можно ли вне плана выделить средства для постройки канала Волга - Дон? Дело очень важное! Мы должны изыскать средства! Страшно важное дело и с военной точки зрения: в случае войны нас могли бы вытеснить с Черного моря - наш флот слаб и еще долго будет слабым. А что бы мы в таком случае делали с судами? Подумайте, как пригодился бы нам черноморский флот, если бы мы его во время Сталинградского сражения имели на Волге! Этот канал имеет первостепенную - первостепенную важность.
Вознесенский согласился, что средства необходимо изыскать, вынул записную книжечку и записал.
Меня уже давно занимали два вопроса - почти частные, и я хотел узнать мнение Сталина.
Один был из области теории: ни в марксистской литературе, ни в другой я не нашел объяснения разницы между словами "народ" и "нация", а поскольку Сталин давно считался среди коммунистов знатоком национального вопроса, я спросил его мнение, добавив, что об этом он не говорил в своей статье о национальном вопросе. Она была опубликована еще до первой мировой войны, и с тех пор считалось, что в ней выражена подлинная большевистская точка зрения[1].
В мой вопрос сначала вмешался Молотов:
- Это одно и то же - народ и нация.
Но Сталин не согласился:
- Нет, вздор! Это разные вещи! - и начал разъяснять: - Нация - это уже известно что: продукт капитализма с определенными характеристиками, а народ - это трудящиеся определенной нации, то есть трудящиеся с одинаковым языком, культурой, обычаями.
А насчет своей книги "Марксизм и национальный вопрос" он заметил:
- Это точка зрения Ильича, Ильич книгу и редактировал.
Великий писатель – и великий реакционер.
Второй вопрос относился к Достоевскому. Я с ранней молодости считал Достоевского во многом самым большим писателем нашего времени и никак не мог согласиться с тем, что его атакуют марксисты. Сталин на это ответил просто:
Мы его не печатаем, потому что он плохо влияет на молодежь. Но писатель великий!
Мы перешли к Горькому. Я сказал, что считаю самым значительным его произведением - как по методу, так и по глубине изображения русской революции - "Жизнь Клима Самгина". Но Сталин не согласился, обойдя тему о методе:
- Нет, лучшие его вещи те, которые он написал раньше: "Городок Окуров", рассказы и "Фома Гордеев". Что же касается изображения русской революции в "Климе Самгине", так там очень мало революции и всего один большевик – как бишь его звали: Лютиков, Лютов?!
Я поправил:
- Кутузов, Лютов совсем другое лицо.
Сталин продолжал:
- Да, Кутузов! Революция там показана односторонне и недостаточно, а с литературной точки зрения его ранние произведения лучше.
Мне было ясно, что Сталин и я не понимаем друг друга и что мы не сошлись бы во вкусах, хотя я и раньше слыхал мнения крупных писателей, которые, как и он, считали названные им произведения Горького наилучшими.
Говоря о современной советской литературе, я - как более или менее все иностранцы - указал на Шолохова. Сталин сказал:
- Сейчас есть и лучшие, - и назвал две неизвестных мне фамилии, одну из них женскую.
Дискуссии по поводу "Молодой гвардии" Фадеева, которую тогда уже критиковали из-за недостаточной партийности ее героев, я избегал. Мои упреки в ее адрес были как раз противоположного свойства - схематизм, отсутствие глубины, банальность.
То же самое я думал и об "Истории философии" Александрова.
Жданов рассказал о замечании Сталина по поводу любовных стихов К. Симонова:
"Надо было напечатать всего два экземпляра: один для нее, второй для него!" - на что Сталин хрипло рассмеялся, сопровождаемый хохотом остальных.
Вечер не мог обойтись без пошлости, - конечно, со стороны Берии. Меня заставили выпить стопку перцовки. Берия, скаля зубы, объяснил, как эта водка плохо воздействует на половые железы, употребляя при этом самые грубые выражения. Пока Берия говорил, Сталин внимательно смотрел на меня, готовый расхохотаться.
Заметив мою кислую реакцию, он остался серьезным.
Но и без этого я никак не мог отогнать от себя мысль о поразительном сходстве между Берией и королевским белградским полицейским Вуйковичем - оно усилилось до такой степени, что я просто физически ощущал, будто нахожусь в мясистых и влажных лапах Вуйковича-Берии.
Но выразительнее всего была атмосфера, царившая независимо от произнесенных слов и даже вопреки им во время всего этого шестичасового ужина. За всем, что говорилось, постоянно ощущалось что-то более важное - нечто, что надо было высказать, но что начать высказывать никто не умел или не смел. Натянутость беседы и выбора тем способствовала тому, что это нечто ощущалось как реальность, почти доступная слуху. Внутренне я даже безошибочно знал его содержание: критика Тито и югославского Центрального комитета - в данном положении равносильная вербовке меня на сторону советского правительства. Особенную активность проявлял Жданов, не чем-то конкретным, ощутимым, а внесением какой-то особой сердечности, интимности в отношения и в разговор со мной. Берия смерил меня своими полузакрытыми зеленоватыми жабьими глазами, а выражение самодовольной иронии не сходило с его четырехугольных мягких губ. Над всем и над всеми был Сталин - внимательный, весьма размеренный и холодный.
Безмолвные паузы между двумя темами были все более длительными, напряжение во мне и вокруг меня все росло. Я быстро выработал тактику обороны - она, очевидно, уже до этого сама подготовлялась во мне подсознательно, - я просто скажу, что не вижу расхождения между югославским и советским руководством, что цели их совпадают и тому подобное. Глухо, упрямо росло во мне сопротивление, хотя я и прежде не ощущал в себе никаких колебаний. Зная себя, я понимал, что из обороны мог легко перейти в наступление, если бы Сталин и остальные поставили меня перед моральной дилеммой - выбрать между ними и моей совестью, в данном случае между их и моей партией, между Югославией и СССР. Чтобы заранее подготовить свои позиции, я, как бы невзначай, несколько раз упомянул Тито и свой Центральный комитет, - но так, чтобы мои собеседники не могли начать свой разговор.
Напрасна была также попытка Сталина внести личные, интимные элементы. Он спросил меня, вспомнив свое приглашение в 1946 году, переданное через Тито:
- А почему вы не приехали в Крым? Почему вы отказались от моего приглашения?
Я ждал этого вопроса, но все же был несколько неприятно удивлен, что Сталин про это не забыл. Я объяснил:
- Ждал приглашения через советское посольство, мне было неудобно навязываться самому, надоедать.
- Нет, чепуха, при чем тут надоедать. Вы просто не хотели приехать! - испытывал меня Сталин.
Но я замкнулся в себя - в холодную сдержанность и молчание.
Так ничего и не произошло. Сталин и его группа холодных, расчетливых заговорщиков - а я их ощущал именно такими - несомненно учуяли мое сопротивление. А я как раз этого и хотел. Я избежал разговора, а они не решились спровоцировать меня на сопротивление. Они, конечно, считали, что не сделали преждевременного и поэтому ошибочного шага. Но и я распознал эту подлую игру и ощутил в себе какую-то внутреннюю, незнакомую мне до тех пор силу, способность отказаться даже от того, чем я до тех пор жил.
Ужин закончил Сталин, подняв тост в память Ленина:
- Выпьем за память Владимира Ильича, нашего вождя, учителя - наше все!
Мы все встали и выпили в немой сосредоточенности - о ней мы, подвыпившие, быстро забыли, в то время как у Сталина все еще было растроганное, торжественное, но одновременно сумрачное выражение лица.
Мы отошли от стола, но перед тем, как разойтись, Сталин запустил громадный автоматический проигрыватель. Он пытался и танцевать, как на своей родине, - видно было, что он не лишен чувства ритма, но вскоре он остановился, сказав удрученно:
- Стареем, и я уже старик!
Но его помощники - чтобы не сказать бояре - начали его убеждать: - Ах, нет, что вы! Вы прекрасно выглядите, вы прекрасно держитесь, ей-богу, для ваших лет...
Затем Сталин поставил пластинку, на которой - колоратурные трели певицы сопровождал собачий вой и лай. Он смеялся над этим с преувеличенным, неумеренным наслаждением, а заметив на моем лице изумление и неудовольствие, стал объяснять, чуть ли не извиняясь:
- Нет, это все-таки хорошо придумано, чертовски хорошо придумано.
После моего ухода все еще остались, но уже готовые к отъезду - действительно, что можно было еще говорить после столь продолжительной пирушки, на которой было высказано все, кроме того, ради чего она собиралась. <…>
 
ЛИЧНОСТЬ СТАЛИНА
(дополнение к "Беседам со Сталиным") Тщетно пытаюсь себе представить, какая еще, кроме Сталина, историческая личность при непосредственном знакомстве могла бы оказаться столь непохожей на сотворенный о ней миф. Уже после первых слов, произнесенных Сталиным, собеседник переставал видеть его в привычном ореоле героико-патетической сосредоточенности или гротескного добродушия, что являлось непреложной атрибутикой массовых фотографий, художественных портретов, да и большинства документальных кинолент. Вместо привычного "лика", выдуманного его собственной пропагандой, вам являлся буднично-деятельный Сталин - нервный, умный, сознающий свою значительность, но скромный в жизни человек... Первый раз Сталин принял меня во время войны, весной 1944 года, после того как облачил себя в маршальскую форму, с которой потом так и не расставался.
Его совсем не по-военному живые, безо всякой чопорности манеры тотчас превращали этот милитаристский мундир в обычную, каждодневную одежду.
Нечто подобное происходило и с проблемами, которые при нем обсуждались: сложнейшие вопросы Сталин сводил на уровень простых, обыденных...
При непосредственном контакте куда-то уходили и мысли о сталинской скрытности, коварстве, хотя сам он эти качества, обязательные, по его мнению, для настоящего политика, не особенно таил и даже красовался ими, доходя порой до явного гротеска. Так, под конец войны, рекомендуя югославским коммунистам достичь согласия с королем Петром II, Сталин добавил: "А потом, как сил накопите, - нож ему в спину!.." Видные коммунисты, в том числе представители зарубежных партий, знали эти сталинские "замашки", но скорее с восхищением одобряли, нежели осуждали его, поскольку речь шла об усилении советского государства как центра мирового движения... Скрытность и коварство Сталина создавали видимость характера холодного, бесчувственного. На самом же деле он был человеком сильных взрывных эмоций, хотя и это, конечно, пребывало в подчинении у намеченной цели.
Реагировал Сталин всем своим существом, но вряд ли, я думаю, смог бы "распалиться", когда этого не требовалось. Он обладал выдающейся памятью:
безошибочно ориентировался в характерах литературных персонажей и реальных лиц, начисто позабыв порой их имена, помнил массу обстоятельств, не ошибался, комментируя сильные и слабые стороны отдельных государств и государственных деятелей. Часто цеплялся за мелочи, которые позже почти всегда оказывались важными. В окружающем мире и в его, Сталина, сознании как бы не существовало ничего, что не могло бы стать важным... Зло, мне кажется, он помнил больше, чем добро, потому как, вероятно, внутренне чувствовал, что режим, им создаваемый, способен выжить исключительно в зоне враждебности... По существу, это был самоучка, но не подобно любому одаренному человеку, а и в смысле реальных знаний. Сталин свободно ориентировался в вопросах истории, классической литературы и, конечно, в текущих событиях. Того, что он скрывает свою необразованность или стыдится ее, заметно не было. Если и случалось, что он не вполне разбирался в сути какого-нибудь разговора, то слушал настороженно, нетерпеливо ожидая, пока тема сменится. Рассчитанной на внешний эффект иллюзией является несгибаемый, безликий догматизм Сталина. Идеология, то есть марксизм как закрытая и даже предписывающая система взглядов, была для него духовной основой тоталитарной власти, давшей этой власти священное право стать орудием бесклассового общества. Непоколебимо и непримиримо придерживаясь буквы учения, Сталин не превратился в его раба: идеология была призвана служить государству и партбюрократии, а не эти последние - ему, Сталину. Сталин позволял себе публично развенчивать Клаузевица, которого Ленин считал высшим военным авторитетом, а в закрытом кругу (разумеется, лишь после победы над гитлеровской Германией) - даже Маркса и Энгельса уличать в излишней зависимости от идеалистической немецкой классической философии... Не признаваясь в них открыто, он был способен чувствовать многие свои промахи. Так, от него можно было услышать, что те и те, мол, "нас одурачили", во время торжеств по случаю Победы он упомянул даже ошибки, допущенные в войне, а в начале 1948 года обронил, что китайские коммунисты лучше него оценили собственные возможности. При разговоре со Сталиным изначальное впечатление о нем как о мудрой и отважной личности не только не тускнело, но и, наоборот, углублялось. Эффект усиливала его вечная, пугающая настороженность. Клубок ощетинившихся нервов, он никому не прощал в беседе мало-мальски рискованного намека, даже смена выражения глаз любого из присутствующих не ускользала от его внимания. Сейчас в серьезных научных кругах на Западе у Сталина обнаруживают признаки маниакальности и, более того, - криминальности. На основании наших с ним встреч подтвердить этого не берусь, допускаю лишь, что любой разрушитель либо творец новой империи несет внутри себя заряд как гипертрофированных восторгов, так и воистину дьявольского отчаяния. Неистовый гнев или необузданное, доходящее до скоморошества веселье волнами накатывали на Сталина. Да и ненормально было бы, истребив несколько поколений соратников, не пощадив и собственную родню, оставаться нормальным - лишенным подозрительности, спокойным... Мне кажется, что корни сталинской "маниакальности" и "криминальности" следовало бы искать в самом существе идеи и режима: идея построения любого, а тем паче бесконфликтного общества является, строго говоря, далеким от рациональности мифотворчеством, а режим, покоящийся на беззаконии, преступен сам по себе. Сталин был слишком мал ростом, с чересчур длинными руками и коротким туловищем, чтобы не терпеть внутренних мук по этому поводу. Лишь лицо его, по-крестьянски простоватое, "народное", можно было назвать привлекательным, даже красивым. Чувствовалась живость ума, глаза с желтинкой лучисто поблескивали. Уничтожив миллионы, послав еще миллионы умирать со своим именем на устах, он первое и второе считал необходимостью; ни то ни другое на нем никак не отражалось, хота Сталин и приучил себя люто ненавидеть первых и безмерно радеть о вторых... Партбюрократия, притесняемая и основательно повыбитая, все равно видела в нем вождя. Рядом с ним я ни на мгновение не ощутил, что ему знакомо чувство незамутненной человеческой радости, простого, свободного от эгоизма счастья: то были состояния вне границ его мира, он вполне обходился без них именно потому, что отождествлял себя с идеей и режимом...
Посчитав свои "Беседы со Сталиным" завершенными, я опять, как во многом уже не раз до этого, обманулся. Случилось то же, что и с недавними надеждами: впредь, по окончании "Несовершенного общества", не заниматься "вопросами идеологии". Но Сталин - это призрак, который бродит и долго еще будет бродить по свету. От его наследия отреклись все, хотя немало осталось тех, кто черпает оттуда силы.
Многие и помимо собственной воли подражают Сталину. Хрущев, порицая его, одновременно им восторгался. Сегодняшние советские вожди не восторгаются, но зато нежатся в лучах его солнца. И у Тито, спустя пятнадцать лет после разрыва со Сталиным, ожило уважительное отношение к его государственной мудрости. А сам я разве не мучаюсь, пытаясь понять, что же это такое - мое "раздумье" о Сталине? Не вызвано ли и оно живучим его присутствием во мне? Что такое Сталин?
Великий государственный муж, "демонический гений", жертва догмы или маньяк и бандит, дорвавшийся до власти? Чем была для него марксистская идеология, в качестве чего использовал он идеи? Что думал он о деяниях своих, о себе, своем месте в истории? Вот лишь некоторые вопросы, искать ответы на которые понуждает его личность. Обращаюсь к ним как к задевающим судьбы современного мира, особенно коммунистического, так и ввиду их, я бы сказал, расширенного, вневременного значения.
[1] Статья И.В.Сталина "Марксизм и национальный вопрос" была опубликована в журнале "Просвещение" в 1913 году. Прим. ред.
Источник: сайт lib.nexter.ru
 
14:54 26.01.2020



Создан 26 янв 2020